Достоевский Федор Михайлович/Бесы

Материал из Два града
Перейти к: навигация, поиск

(1871 - 1872) - антинигилистический роман Федора Достоевского.

Роман с ключом, где многие действующие лица имеют узнаваемых прототипов: Степан Верховенский - Тимофей Грановский, Кармазинов - Иван Тургенев, Петр Верховенский - Сергей Нечаев и т.п.

патологическая речь

В романе Достоевского присутствует целый космос новой - идеологической - речи. Для Достоевского патологическая речь пореформенной России - это фантасмагорическое смешение либеральной и революционной пропаганды. Он подробно описывает как разные формы этой речи сталкиваются друг с другом в диалогах и в монологах персонажей.

В космос патологической речи входит пресса, революционные кружки, публичные выступления и целый символический мир публичной речи с овациями, ошикиваниями, обструкцией, скандалами.

Упомянуты такие специфические для этого времени формы публичной речи как обеды (в том числе по подписке) в честь того или иного лица, с обязательными речами, тостами. Весьма полно описан сценарий праздника по подписке в пользу гувернанток губернии, с аллегорической «кадрилью литературы».

Федор Достоевский дает разные определения патологической речи:

  • самая невинная, милая, вполне русская веселенькая либеральная болтовня[1]:30.
  • высший долг пропаганды идей
  • общественное мнение
  • общечеловеческий язык.

Формулировка «общечеловеческий язык» отнесена к фурьеристу Консидерану. Липутин возражает Ставрогину:

Нет, это не с французского перевод! — с какою-то даже злобой привскочил Липутин, — это со всемирно-человеческого языка будет перевод-с, а не с одного только французского! С языка всемирно-человеческой социальной республики и гармонии, вот что-с! А не с французского одного!..

формы патологической речи

символическое поведение

Как символическое поведение можно понимать скандальные действия Ставрогина, который водит за нос Гаганова. Сюда же относится «гражданская роль» Степана Верховенского, прекрасно изображающую радикальную внешность идеолога:

Степан Трофимович постоянно играл между нами некоторую особую и, так сказать, гражданскую роль и любил эту роль до страсти, — так даже, что мне кажется, без нее и прожить не мог. Не то чтоб уж я его приравнивал к актеру на театре: сохрани боже, тем более что сам его уважаю. Тут всё могло быть делом привычки, или, лучше сказать, беспрерывной и благородной склонности, с детских лет, к приятной мечте о красивой гражданской своей постановке. Он, например, чрезвычайно любил свое положение «гонимого» и, так сказать, «ссыльного».

Оказалось возможным простоять всю остальную жизнь, более двадцати лет, так сказать, «воплощенной укоризной» пред отчизной, по выражению народного поэта:

Воплощенной укоризною
Ты стоял перед отчизною,
Либерал-идеалист.

Но то лицо, о котором выразился народный поэт, может быть, и имело право всю жизнь позировать в этом смысле, если бы того захотело, хотя это и скучно. Наш же Степан Трофимович, по правде, был только подражателем сравнительно с подобными лицами, да и стоять уставал и частенько полеживал на боку. Но хотя и на боку, а воплощенность укоризны сохранялась и в лежачем положении, — надо отдать справедливость, тем более что для губернии было и того достаточно. Посмотрели бы вы на него у нас в клубе, когда он садился за карты. Весь вид его говорил: «Карты! Я сажусь с вами в ералаш! Разве это совместно? Кто ж отвечает за это? Кто разбил мою деятельность и обратил ее в ералаш? Э, погибай Россия!» — и он осанисто козырял с червей.

Кощунство в романе изображено как форма символического поведения революционеров:

В одно утро пронеслась по всему городу весть об одном безобразном и возмутительном кощунстве. При входе на нашу огромную рыночную площадь находится ветхая церковь Рождества Богородицы, составляющая замечательную древность в нашем древнем городе. У врат ограды издавна помещалась большая икона богоматери, вделанная за решеткой в стену. И вот икона была в одну ночь ограблена, стекло киота выбито, решетка изломана и из венца и ризы было вынуто несколько камней и жемчужин, не знаю, очень ли драгоценных. Но главное в том, что кроме кражи совершено было бессмысленное, глумительное кощунство: за разбитым стеклом иконы нашли, говорят, утром живую мышь[1]:252-253.

Федька Каторжный, который и совершил ограбление, говорит Петру Верховенскому: «А ты пустил мышь, значит, надругался над самым Божиим перстом»[1]:428.

жанры патологической речи

В «Бесах» находятся пародии на жанры патологической речи: публичная речь, агитационное стихотворение, листовка, утопический проект.

агитационное стихотворение

Пародия на стихотворение Н. П. Огарева «Студент».

Светлая личность

Он незнатной был породы,
Он возрос среди народа,
Но, гонимый местью царской,
Злобной завистью боярской,
Он обрек себя страданью.
Казням, пыткам, истязаныо
И пошел вещать народу
Братство, равенство, свободу.

И, восстанье начиная,
Он бежал в чужие краи
Из царева каземата,
От кнута, щипцов и ката.
А народ, восстать готовый
Из-под участи суровой,
От Смоленска до Ташкента
С нетерпеньем ждал студента.

Ждал его он поголовно,
Чтоб идти беспрекословно
Порешить вконец боярство,
Порешить совсем и царство,
Сделать общими именья
И предать навеки мщенью
Церкви, браки и семейство —
Мира старого злодейство!

План Лизы Дроздовой, впоследствии реализованный А. М. Горьким как книга «День мира» (М. 1937), описывающая один день – 27 сентября 1935 года:

А между тем, если бы совокупить все эти факты за целый год в одну книгу, по известному плану и по известной мысли, с оглавлениями, указаниями, с разрядом по месяцам и числам, то такая совокупность в одно целое могла бы обрисовать всю характеристику русской жизни за весь год, несмотря даже на то, что фактов публикуется чрезвычайно малая доля в сравнении со всем случившимся.

В романе содержится критика конкретных произведений патологической речи: романа «Что делать?», «Жизни Иисуса» Ренана.

Подробно разбирается жанр «каламбуров в высшем смысле»:

Я, может, и не так передаю и передать не умею, но смысл болтовни был именно в этом роде. И наконец, что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий ученый, изобретатель, труженик, мученик — все эти труждающиеся и обремененные для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, — нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней ее антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола... Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры... но он даже не верит в лавры... Тут казенный припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, — и пошла, и пошла, засвистала машина... «А впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю; я ведь это только так говорю, что кладу перо; подождите, я еще вам триста раз надоем, читать устанете...»[1]:367.

Обсуждаются пути распространения и хранения произведений патологической речи: революционные заграничные сборники, «Колокол» Герцена, русские и заграничные прокламации, коллекция прокламаций у Лембке, листовки:

Так, например, один служащий майор, близкий родственник Виргинского, совершенно невинный человек, которого и не приглашали, но который сам пришел к имениннику, так что никак нельзя было его не принять. Но именинник все-таки был спокоен, потому что майор «никак не мог донести»; ибо, несмотря на всю свою глупость, всю жизнь любил сновать по всем местам, где водятся крайние либералы; сам не сочувствовал, но послушать очень любил. Мало того, был даже компрометирован: случилось так, что чрез его руки, в молодости, прошли целые склады «Колокола» и прокламаций, и хоть он их даже развернуть боялся, но отказаться распространять их почел бы за совершенную подлость — и таковы иные русские люди даже и до сего дня.

Достоевский отмечает эволюцию форм патологической речи с 1830-х до 1860-х годов.

Наряду с Салтыковым-Щедриным и Алексеем Жемчужниковым Достоевский уделяет внимание такому специфическому жанру как поэма 1830-х годов:

Поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в самой первой его молодости, и ходившая по рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента. Эта поэма лежит теперь и у меня в столе; я получил ее, не далее как прошлого года, в собственноручном, весьма недавнем списке, от самого Степана Трофимовича, с его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете. Впрочем, она не без поэзии и даже не без некоторого таланта; странная, но тогда (то есть, вернее, в тридцатых годах) в этом роде часто пописывали. Рассказать же сюжет затрудняюсь, ибо, по правде, ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория, в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть «Фауста».

«Merci» Кармазинова-Тургенева также отсылает читателя к этому осмеиваемому жанру.

К патологической речи Достоевский относит диссертацию Верховенского-Грановского 1840-х гг.:

Успел тоже защитить блестящую диссертацию о возникавшем было гражданском и ганзеатическом значении немецкого городка Ганау, в эпоху между 1413 и 1428 годами, а вместе с тем и о тех особенных и неясных причинах, почему значение это вовсе не состоялось.

А также «начало одного глубочайшего исследования — кажется, о причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей в какую-то эпоху или что-то в этом роде. По крайней мере проводилась какая-то высшая и необыкновенно благородная мысль».

Встречается проницательная критика тавтологичности речи Кармазинова-Тургенева:

С год тому назад я читал в журнале статью его, написанную с страшною претензией на самую наивную поэзию, и при этом на психологию. Он описывал гибель одного парохода где-то у английского берега, чему сам был свидетелем, и видел, как спасали погибавших и вытаскивали утопленников. Вся статья эта, 20 довольно длинная и многоречивая, написана была единственно с целию выставить себя самого. Так и читалось между строками: «Интересуйтесь мною, смотрите, каков я был в эти минуты. Зачем вам это море, буря, скалы, разбитые щепки корабля? Я ведь достаточно описал вам всё это моим могучим пером. Чего вы смотрите на эту утопленницу с мертвым ребенком в мертвых руках? Смотрите лучше на меня, как я не вынес этого зрелища и от него отвернулся. Вот я стал спиной; вот я в ужасе и не в силах оглянуться назад; я жмурю глаза — не правда ли, как это интересно?»

У Достоевского революционеры говорят на специфическом языке. В частности, о капитане Лебядкине как заговорщике говорит его патологическая речь раньше, чем мы узнаем о его связях с революционерами.

Кириллов говорит на ломаном языке:

Вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю. Я презираю чтобы говорить... Если есть убеждения, то для меня ясно... а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об тех пунктах, где совсем кончено. Я терпеть не могу рассуждать. Я никогда не хочу рассуждать...

Рассказчик спрашивает у Кириллова: «А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски говорите? Неужели за границей в пять лет разучились?»

- Разве я неправильно? Не знаю. Нет, не потому, что за границей. Я так всю жизнь говорил... мне всё равно.

Речь Петра Верховенского:

Говорит он скоро, торопливо, но в то же время самоуверенно, и не лезет за словом в карман. Его мысли спокойны, несмотря на торопливый вид, отчетливы и окончательны, — и это особенно выдается. Выговор у него удивительно ясен; слова его сыплются, как ровные, крупные зернушки, всегда подобранные и всегда готовые к вашим услугам. Сначала это вам и нравится, но потом станет противно, и именно от этого слишком уже ясного выговора, от этого бисера вечно готовых слов. Вам как-то начинает представляться, что язык у него во рту, должно быть, какой-нибудь особенной формы, какой-нибудь необыкновенно длинный и тонкий, ужасно красный и с чрезвычайно вострым, беспрерывно и невольно вертящимся копчиком.

Отдельной формой патологического языка является перевод с иностранного на русский и обратно, а также смешение языков в одном высказывании:

Фраза «dans le pays de Makar et de ses veaux» означала: «куда Макар телят не гонял». Степан Трофимович нарочно глупейшим образом переводил иногда русские пословицы и коренные поговорки на французский язык, без сомнения умея и понять и перевести лучше; но это он делывал из особого рода шику и находил его остроумным.

Положительные герои, выражающие идеи самого Достоевского, также говорят на патологическом языке: народ-богоносец, новое слово и т. п.

Знаете ли вы, — начал он (Шатов. - Ред.) почти грозно, принагнувшись вперед на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно, не примечая этого сам), — знаете ли вы, кто теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова... Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя?

Весьма характерно наблюдение Достоевского, что эти речи Шатова являются цитатами из Ставрогина.

Достоевский отмечает пути передачи инфицирования патологической речью:

- Вы кричите и только делу мешаете. Милостыня и в теперешнем обществе должна быть законом запрещена. В новом устройстве совсем не будет бедных.
— О, какое извержение чужих слов! Так уж и до нового устройства дошло? Несчастная, помоги вам Бог!

В «Бесах» ведется внутренняя полемика двух типов патологической речи: самого Достоевского и критикуемых им революционеров, либералов. Противопоставляется «новое слово», которое по мнению Достоевского должен сказать русский народ, и утверждение Степана Верховенского: «Мы, русские, ничего не умеем на своем языке сказать... По крайней мере до сих пор ничего еще не сказали...».

афоризмы

Шатов - Ставрогину:

Вы помните выражение ваше: «Атеист не может быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским».

Богородица — мать сыра земля

лозунги

— Я хочу изругать... — пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. — Я хочу изругать...

— Подпишите: Vive la republique, и довольно.

— Браво! — почти заревел от восторга Кириллов. — Vive la republique democratique, sociale et universelle ou la mort!.. Нет, нет, не так. — Liberte, egalite, fraternite ou la mort! Вот это лучше, это лучше, - написал он с наслаждением под подписью своего имени.

— Довольно, довольно, — всё повторял Петр Степанович.

— Стой, еще немножко... Я, знаешь, подпишу еще раз по-французски: «de Kiriloff, gentilhomme russe et citoyen du monde». Ха-ха-ха! — залился он хохотом. — Нет, нет, нет, стой, нашел всего лучше, эврика: gentilhomme-seminariste russe et citoyen du

monde civilise! — вот что лучше всяких...[1]:473.

этикет

В романе уделено внимание разным формам символического поведения и в том числе этикету.

Я как-то говорил о наружности этого господина (Лебядкина. - Ред.): высокий, курчавый, плотный парень, лет сорока, с багровым, несколько опухшим и обрюзглым лицом, со вздрагивающими при каждом движении головы щеками, с маленькими, кровяными, иногда довольно хитрыми глазками, в усах, в бакенбардах и с зарождающимся мясистым кадыком, довольно неприятного вида. Но всего более поражало в нем то, что он явился теперь во фраке в чистом белье. «Есть люди, которым чистое белье даже неприлично-с», как возразил раз когда-то Липутин на шутливый упрек ему Степана Трофимовича в неряшестве.

Также упоминаются символические стриженые нигилистки, которые участвуют в «кадрили литературы».

штампы

В романе приводится набор идеологических штампов:

новое устройство • честная русская мысль • знамя великой идеи • независимый и прогрессивный человек • систематическое потрясение основ • систематическое разложение общества и всех начал • руководящая мысль • поднять знамя бунта.

Собственные штампы Достоевского:

ищете бремени • страдание принять.

светлые надежды

Сам Виргинский был человек редкой чистоты сердца, и редко я встречал более честный душевный огонь. «Я никогда, никогда не отстану от этих светлых надежд», — говаривал он мне с сияющими глазами.

Слышно про него (Виргинского. - Ред.), что он дает теперь показания откровенно, но с некоторым даже достоинством и не отступает ни от одной из «светлых надежд» своих, проклиная в то же время политический путь (в противоположность социальному), на который был увлечен так нечаянно и легкомысленно «вихрем сошедшихся обстоятельств»[1]:511.

путь

— Вы, кажется, не так много читаете? — прошипел он (Кармазинов. - Ред.), не вытерпев.

— (Петр Верховенский. - Ред.) Нет, не так много.
— А уж по части русской беллетристики — ничего?

— По части русской беллетристики? Позвольте, я что-то читал... «По пути»... или «В путь»... или «На перепутье», что ли, не помню. Давно читал, лет пять. Некогда.

общее дело

Произошло движение; особенно офицеры зашевелились. Еще мгновение, и все бы разом заговорили. Но хромой раздражительно накинулся на приманку:
— Нет-с, мы еще, может быть, и не уедем от общего дела! Это надо понимать-с...

— Я думаю, можно пренебрегать собственною безопасностью жизни, — отворил вдруг рот Эркель, — но если может пострадать общее дело, то, я думаю, нельзя сметь пренебрегать собственною безопасностью жизни...

Он сбился и покраснел. Как ни были все заняты каждый своим, но все посматривали на него с удивлением, до такой степени было неожиданно, что он тоже мог заговорить.

— Я за общее дело, — произнес вдруг Виргинский[1]:421.

эпитеты

В художественной литературе патологическое использование эпитетов употребляется для критики и анализа патологической речи. Например, как отмечал Д. С. Лихачев, «в „Бесах“ Достоевский характеризует генерала Ивана Ивановича Дроздов а как „ужасно много евшего и ужасно боявшегося атеизма“ (гл. VI, ч. I) . В „Дядюшкином сне“ Мария Александровна сидит у камина „в превосходнейшем расположении духа и в светлозеленом платье“ (гл. III)»[2].

легенда

Достоевский анализирует такую литературную форму патологической речи как легенда.

Мы пустим легенды... Тут каждая шелудивая «кучка» пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Кого?

— Кого?

— Ивана-Царевича.

— Кого-о?

— Ивана-Царевича; вас, вас!

Ставрогин подумал с минуту.

— Самозванца? — вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного. — Э! так вот наконец ваш план.

— Мы скажем, что он «скрывается», — тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский, в самом деле как будто пьяный. — Знаете ли вы, что значит это словцо: «Он скрывается»? Но он явится, явится. Мы пустим легенду получше, чем у скопцов. Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить! А главное — новая сила идет. А ее-то и надо, по ней-то и плачут. Ну что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес. А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Всё подымется!

— Так это вы серьезно па меня рассчитывали? — усмехнулся злобно Ставрогин.

— Чего вы смеетесь, и так злобно? Не пугайте меня. Я теперь как ребенок, меня можно до смерти испугать одною вот такою улыбкой. Слушайте, я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается. А знаете, что можно даже и показать из ста тысяч одному, например. И пойдет по всей земле: «Видели, видели». И Ивана Филипповича бога Саваофа видели, как он в колеснице на небо вознесся пред людьми, «собственными» глазами видели. А вы не Иван Филиппович; вы красавец, гордый, как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, «скрывающийся». Главное, легенду! Вы их победите, взглянете и победите. Новую правду несет и «скрывается». А тут мы два-три соломоновских приговора пустим. Кучки-то, пятерки-то — газет не надо! Если из десяти тысяч одну только просьбу удовлетворить, то все пойдут с просьбами. В каждой волости каждый мужик будет знать, что есть, дескать, где-то такое дупло, куда просьбы опускать указано. И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы![1]:325-326.

символы

топор
Идут мужики и несут топоры,
Что-то страшное будет.

Топор изображен на прокламации, которую обсуждают Петр Верховенский и Лембке:

— Я вам таких листков сколько угодно натаскаю, еще в X-ской губернии познакомился.

— То есть в то время, как вы там проживали?

— Ну, разумеется, не в мое отсутствие. Еще она с виньеткой, топор наверху нарисован. Позвольте (он взял прокламацию); ну да, топор и тут; та самая, точнехонько.

— Да, топор. Видите — топор.

— Что ж, топора испугались?

— Я не топора-с... и не испугался-с, но дело это... дело такое, тут обстоятельства.

светский культ

Произошла одна комбинация, которую господин фон Лембке никак не мог разрешить. В уезде (в том самом, в котором пировал недавно Петр Степанович) один подпоручик подвергся словесному выговору своего ближайшего командира. Случилось это пред всею ротой. Подпоручик был еще молодой человек, недавно из Петербурга, всегда молчаливый и угрюмый, важный с виду, хотя в то же время маленький, толстый и краснощекий. Он не вынес выговора и вдруг бросился на командира с каким-то неожиданным взвизгом, удивившим всю роту, как-то дико наклонив голову; ударил и изо всей силы укусил его в плечо; насилу могли оттащить. Сомнения не было, что сошел с ума, по крайней мере обнаружилось, что в последнее время он замечен был в самых невозможных странностях. Выбросил, например, из квартиры своей два хозяйские образа и один из них изрубил топором; в своей же комнате разложил на подставках, в виде трех налоев, сочинения Фохта, Молешотта и Бюхнера и пред каждым налоем зажигал восковые церковные свечки.

издания романа

  •  Журнал «Русский вестник» (1871, № 1, 2, 4, 7, 9—11, 1872, № 11, 12)
  •  Достоевский, Федор. Бесы. Роман Федора Достоевского: В 3 ч. — СПб.: тип. К. Замысловского, 1873. — Т. 10.
  •  Достоевский, Федор. Бесы // Полное собрание сочинений: В 30-ти т. — Л.: Наука, 1974. — Т. 10.
  •  Достоевский, Федор. Бесы. Подготовительные материалы // Полное собрание сочинений: В 30-ти т. — Л.: Наука, 1974. — Т. 11. — 58–308 с.
  •  Достоевский, Федор. Бесы. Глава «У Тихона» // Полное собрание сочинений: В 30-ти т. — Л.: Наука, 1974. — Т. 11.

источники



Сноски


  1. 1,0 1,1 1,2 1,3 1,4 1,5 1,6 1,7  Достоевский, Федор. Бесы // Полное собрание сочинений: В 30-ти т. — Л.: Наука, 1974. — Т. 10.
  2. цит. по  Виноградов В. В. Развитие учения о художественной речи в Советскую эпоху // О теории художественной речи. — М.: Высшая школа, 1971. — С. 14. — 3–104 с. — (Библиотека филолога). — 26 000 экз.